Неточные совпадения
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он
сильный любитель музыки и удивительно чувствует
все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Между тем псы заливались
всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и
все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от
сильного желания вывести высокую ноту, и
все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Следовало бы описать канцелярские комнаты, которыми проходили наши герои, но автор питает
сильную робость ко
всем присутственным местам.
Потом отправился к вице-губернатору, потом был у прокурора, у председателя палаты, у полицеймейстера, у откупщика, у начальника над казенными фабриками… жаль, что несколько трудно упомнить
всех сильных мира сего; но довольно сказать, что приезжий оказал необыкновенную деятельность насчет визитов: он явился даже засвидетельствовать почтение инспектору врачебной управы и городскому архитектору.
Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему; но мысли его так были заняты своим предметом, что один только
сильный удар грома заставил его очнуться и посмотреть вокруг себя;
все небо было совершенно обложено тучами, и пыльная почтовая дорога опрыскалась каплями дождя.
Слишком
сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден ум; опытностию и познанием света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со
всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
Признаюсь, я имею
сильное предубеждение против
всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.
— Разумеется, если хотите, оно и приятно; только
все же потому, что сердце бьется
сильнее. Посмотрите, — прибавил он, указывая на восток, — что за край!
Но драки, вопли и ругательства становились
все сильнее и
сильнее.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось,
сильный эффект на публику. Тут было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу, в этой доверчивой, детской и вместе с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось,
все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
Бешенство одолело его: изо
всей силы начал он бить старуху по голове, но с каждым ударом топора смех и шепот из спальни раздавались
все сильнее и слышнее, а старушонка так
вся и колыхалась от хохота.
Красные пятна на щеках ее рдели
все сильнее и
сильнее, грудь ее колыхалась. Еще минута, и она уже готова была начать историю. Многие хихикали, многим, видимо, было это приятно. Провиантского стали подталкивать и что-то шептать ему. Их, очевидно, хотели стравить.
— Гм. Стало быть,
всего только и есть оправдания, что тузили друг друга и хохотали. Положим, это
сильное доказательство, но… Позволь теперь: как же ты сам-то
весь факт объясняешь? Находку серег чем объясняешь, коли действительно он их так нашел, как показывает?
— Вы нам
все вчера отдали! — проговорила вдруг в ответ Сонечка, каким-то
сильным и скорым шепотом, вдруг опять сильно потупившись. Губы и подбородок ее опять запрыгали. Она давно уже поражена была бедною обстановкой Раскольникова, и теперь слова эти вдруг вырвались сами собой. Последовало молчание. Глаза Дунечки как-то прояснели, а Пульхерия Александровна даже приветливо посмотрела на Соню.
Он даже шел теперь делать пробу своему предприятию, и с каждым шагом волнение его возрастало
все сильнее и
сильнее.
«Ты наше упование, ты наше
все!» О мамаша!..» Злоба накипала в нем
все сильнее и
сильнее, и если бы теперь встретился с ним господин Лужин, он, кажется, убил бы его!
Одним словом, в них
все сильнее и неосторожнее вспыхивал некоторый огонь, который пугал ее и стал ей, наконец, ненавистен.
Молодой, но
сильный духом гетьман Остраница предводил
всею несметною козацкою силою.
Чуприна развевалась по ветру,
вся открыта была
сильная грудь; теплый зимний кожух был надет в рукава, и пот градом лил с него, как из ведра.
— Чшш! — произнесла татарка, сложив с умоляющим видом руки, дрожа
всем телом и оборотя в то же время голову назад, чтобы видеть, не проснулся ли кто-нибудь от такого
сильного вскрика, произведенного Андрием.
Тут
все состояло из
сильных резкостей: трубы, тряпки, шелуха, выброшенные разбитые чаны.
Слышал он только, что был пир,
сильный, шумный пир:
вся перебита вдребезги посуда; нигде не осталось вина ни капли, расхитили гости и слуги
все дорогие кубки и сосуды, — и смутный стоит хозяин дома, думая: «Лучше б и не было того пира».
Вот эта мне за то, что
всех сильнее я...
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали
сильнее. Из земли поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она стала неподвижна.
Вся эта обломовская система воспитания встретила
сильную оппозицию в системе Штольца. Борьба была с обеих сторон упорная. Штольц прямо, открыто и настойчиво поражал соперников, а они уклонялись от ударов вышесказанными и другими хитростями.
— Я не хочу ни чахнуть, ни умирать!
Все не то, — сказала она, — можно нейти тем путем и любить еще
сильнее…
Притом их связывало детство и школа — две
сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль
сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более
всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко
всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца.
Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как
все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий,
всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха
сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
— Вон ведь ты
всё какие
сильные средства прописываешь! — заметил Обломов уныло. — Да я ли один? Смотри: Михайлов, Петров, Семенов, Алексеев, Степанов… не пересчитаешь: наше имя легион!
Настали минуты всеобщей, торжественной тишины природы, те минуты, когда
сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда в жестокой душе невозмутимее и
сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда… в Обломовке
все почивают так крепко и покойно.
Тарантьев смотрел на
все угрюмо, с полупрезрением, с явным недоброжелательством ко
всему окружающему, готовый бранить
все и
всех на свете, как будто какой-нибудь обиженный несправедливостью или непризнанный в каком-то достоинстве, наконец как гонимый судьбою
сильный характер, который недобровольно, неуныло покоряется ей.
Ну, дело
все обладилось,
У господина
сильногоВезде рука; сын Власьевны
Вернулся, сдали Митрия,
Да, говорят, и Митрию
Нетяжело служить,
Сам князь о нем заботится.
Поймал его Пахомушка,
Поднес к огню, разглядывал
И молвил: «Пташка малая,
А ноготок востер!
Дыхну — с ладони скатишься,
Чихну — в огонь укатишься,
Щелкну — мертва покатишься,
А
все ж ты, пташка малая,
Сильнее мужика!
Окрепнут скоро крылышки,
Тю-тю! куда ни вздумаешь,
Туда и полетишь!
Ой ты, пичуга малая!
Отдай свои нам крылышки,
Все царство облетим,
Посмотрим, поразведаем,
Поспросим — и дознаемся:
Кому живется счастливо,
Вольготно на Руси...
Венец мой возвышен был паче
всего и возлежал на раменах
сильного исполина, воскраие же его поддерживаемо было истиною.
О! дар небес благословенный,
Источник
всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем
сильных мышц твоих ударом
Во свет рабства тьму претвори,
Да Брут и Телль еще проснутся,
Седяй во власти, да смятутся
От гласа твоего цари.
Я с
сильным нетерпением следил за
всеми признаками, доказывавшими близость обеда.
Впрочем,
все шло к его большому росту,
сильному сложению, лысой голове и спокойным, самоуверенным движениям.
Я был в
сильном горе в эту минуту, но невольно замечал
все мелочи. В комнате было почти темно, жарко и пахло вместе мятой, одеколоном, ромашкой и гофманскими каплями. Запах этот так поразил меня, что, не только когда я слышу его, но когда лишь вспоминаю о нем, воображение мгновенно переносит меня в эту мрачную, душную комнату и воспроизводит
все мельчайшие подробности ужасной минуты.
Только в эту минуту я понял, отчего происходил тот
сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше
всего на свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне горькую истину и наполнила душу отчаянием.
Кроме страстного влечения, которое он внушал мне, присутствие его возбуждало во мне в не менее
сильной степени другое чувство — страх огорчить его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться ему: может быть, потому, что лицо его имело надменное выражение, или потому, что, презирая свою наружность, я слишком много ценил в других преимущества красоты, или, что вернее
всего, потому, что это есть непременный признак любви, я чувствовал к нему столько же страху, сколько и любви.
И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух
все свое сочинение с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на них; последний же еще
сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался…
Нынче
сильнее, чем когда-нибудь, Сережа чувствовал приливы любви к ней и теперь, забывшись, ожидая отца, изрезал
весь край стола ножичком, блестящими глазами глядя пред собой и думая о ней.
Листок в ее руке задрожал еще
сильнее, но она не спускала с него глаз, чтобы видеть, как он примет это. Он побледнел, хотел что-то сказать, но остановился, выпустил ее руку и опустил голову. «Да, он понял
всё значение этого события», подумала она и благодарно пожала ему руку.
Он стоял пред ней с страшно блестевшими из-под насупленных бровей глазами и прижимал к груди
сильные руки, как будто напрягая
все силы свои, чтобы удержать себя. Выражение лица его было бы сурово и даже жестоко, если б оно вместе с тем не выражало страдания, которое трогало ее. Скулы его тряслись, и голос обрывался.
Честолюбивые планы его опять отступили на задний план, и он, чувствуя, что вышел из того круга деятельности, в котором
всё было определено, отдавался
весь своему чувству, и чувство это
всё сильнее и
сильнее привязывало его к ней.
Запах их
всё сильнее и
сильнее, определеннее и определеннее поражал ее, и вдруг ей вполне стало ясно, что один из них тут, за этою кочкой, в пяти шагах пред нею, и она остановилась и замерла
всем телом.
Только в редкие минуты, когда опиум заставлял его на мгновение забыться от непрестанных страданий, он в полусне иногда говорил то, что
сильнее, чем у
всех других, было в его душе: «Ах, хоть бы один конец!» Или: «Когда это кончится!»
Теперь, когда он не мешал ей, она знала, что делать, и, не глядя себе под ноги и с досадой спотыкаясь по высоким кочкам и попадая в воду, но справляясь гибкими,
сильными ногами, начала круг, который
всё должен был объяснить ей.
Он чувствовал, что Яшвин один, несмотря на то, что, казалось, презирал всякое чувство, — один, казалось Вронскому, мог понимать ту
сильную страсть, которая теперь наполнила
всю его жизнь.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав
всю его
сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.